Антоновские яблоки (1900)

АНТОНОВСКИЕ ЯБЛОКИ

I

…Вспоминается мне ранняя погожая осень. Август был с теплыми дождиками, как будто нарочно выпадавшими для сева, — с дождиками в самую пору, в середине месяца, около праздника св. Лаврентия. А "осень и зима хороши живут, коли на Лаврентия вода тиха и дождик". Потом бабьим летом паутины много село на поля. то тоже добрый знак: "Много тенетника на бабье лето — осень ядреная"… Помню раннее, свежее, тихое утро… Помню большой, весь золотой, подсохший и поредевший сад, помню кленовые аллеи, тонкий аромат опавшей листвы и — запах антоновских яблок, запах меда и осенней свежести. Воздух так чист, точно его совсем нет, по всему саду раздаются голоса и скрип телег. Это тархане, мещане-садовники, наняли мужиков и насыпают яблоки, чтобы в ночь отправлять их в город, — непременно в ночь, когда так славно лежать на возу, смотреть в звездное небо, чувствовать запах дегтя в свежем воздухе и слушать, как осторожно поскрипывает в темноте длинный обоз по большой дороге. Мужик, насыпающий яблоки, ест их сочным треском одно за одним, но уж таково заведение — никогда мещанин не оборвет его, а еще скажет:

— Вали, ешь досыта, — делать нечего! На сливанье все мед пьют.

И прохладную тишину утра нарушает только сытое квохтанье дроздов на коралловых рябинах в чаще сада, голоса да гулкий стук ссыпаемых в меры и кадушки яблок. В поредевшем саду далеко видна дорога к большому ша лашу, усыпанная соломой, и самый шалаш, около которого мещане обзавелись за лето целым хозяйством. Всюду сильно пахнет яблоками, тут — особенно. В шалаше устроены постели, стоит одноствольное ружье, позеленевший самовар, в уголке — посуда. Около шалаша валяются рогожи, ящики, всякие истрепанные пожитки, вырыта земляная печка. В полдень на ней варится великолепный кулеш с салом, вечером греется самовар, и по саду, между деревьями, расстилается длинной полосой голубоватый дым. В праздничные же дни коло шалаша — целая ярмарка, и за деревьями поминутно мелькают красные уборы. Толпятся бойкие девки-однодворки в сарафанах, сильно пахнущих краской, приходят "барские" в своих красивых и грубых, дикарских костюмах, молодая старостиха, беременная, с широким сонным лицом и важная, как холмогорская корова. На голове ее "рога", — косы положены по бокам макушки и покрыты несколькими платками, так что голова кажется огромной; ноги, в полусапожках с подковками, стоят тупо и крепко; безрукавка — плисовая, занавеска длинная, а понева — черно-лиловая с полосами кирпичного цвета и обложенная на подоле широким золотым "прозументом"…

— Хозяйственная бабочка! — говорит о ней мещанин, покачивая голо вою. — Переводятся теперь и такие…

А мальчишки в белых замашных рубашках и коротеньких порточках, с белыми раскрытыми головами, все подходят. Идут по двое, по трое, мелко перебирая босыми ножками, и косятся на лохматую овчарку, привязанную к яблоне. Покупает, конечно, один, ибо и покупки-то всего на копейку или на яйцо, но покупателей много, торговля идет бойко, и чахоточный мещанин в длинном сюртуке и рыжих сапогах — весел. Вместе с братом, картавым, шустрым полуидиотом, который живет у него "из милости", он торгует с шуточками, прибаутками и даже иногда "тронет" на тульской гармонике. И до вечера в саду толпится народ, слышится около шалаша смех и говор, а иногда и топот пляски…

К ночи в погоду становится очень холодно и росисто. Надышавшись на гумне ржаным ароматом новой соломы и мякины, бодро идешь домой к ужину мимо садового вала. Голоса на деревне или скрип ворот раздаются по студеной заре необыкновенно ясно. Темнеет. И вот еще запах: в саду — костер, и крепко тянет душистым дымом вишневых сучьев. В темноте, в глубине сада — сказочная картина: точно в уголке ада, пылает около шалаша багровое пламя, окруженное мраком, и чьи-то черные, точно вырезанные из черного дерева силуэты двигаются вокруг костра, меж тем как гигантские тени от них ходят по яблоням. То по всему дереву ляжет черная рука в несколько аршин, то четко нарисуются две ноги — два черных столба. И вдруг все это скользнет с яблони — и тень упадет по всей ал лее, от шалаша до самой калитки…

Поздней ночью, когда на деревне погаснут огни, когда в небе уже высоко блещет бриллиантовое созвездие Стожар, еще раз пробежишь в сад. Шурша по сухой листве, как слепой, доберешься до шалаша. Там на полянке немного светлее, а над головой белеет Млечный Путь.

— Это вы, барчук? — тихо окликает кто-то из темноты.

— Я. А вы не спите еще, Николай?

— Нам нельзя-с спать. А, должно, уж поздно? Вон, кажись, пассажирский поезд идет…

Долго прислушиваемся и различаем дрожь в земле. дрожь переходит в шум, растет, и вот, как будто уже за самым садом, ускоренно выбивают шумный такт колеса: громыхая и стуча, несется поезд… ближе, ближе, все громче и сердитее… И вдруг начинает стихать, глохнуть, точно уходя в землю…

— А где у вас ружье, Николай?

— А вот возле ящика-с.

Вскинешь кверху тяжелую, как лом, одностволку и с маху выстрелишь. Багровое пламя с оглушительным треском блеснет к небу, ослепит на миг и погасит звезды, а бодрое эхо кольцом грянет и раскатится по горизонту, далеко-далеко замирая в чистом и чутком воздухе.

— Ух, здорово! — скажет мещанин. — Потращайте, потращайте, барчук, а то просто беда! Опять всю дулю на валу отрясли…

А черное небо чертят огнистыми полосками падающие звезды. Долго глядишь в его темно-синюю глубину, переполненную созвездиями, пока не поплывет земля под ногами. Тогда встрепенешься и, пряча руки в рукава, быстро побежишь по аллее к дому… Как холодно, росисто и как хорошо жить на свете!

II

"Ядреная антоновка — к веселому году". Деревенские дела хороши, если антоновка уродилась: значит, и хлеб уродился… Вспоминается мне урожайный год.

На ранней заре, когда еще кричат петухи и по-черному дымятся избы, распахнешь, бывало, окно в прохладный сад, наполненный лиловатым туманом, сквозь который ярко блестит кое-где утреннее солнце, и не утерпишь — велишь поскорее заседлывать лошадь, а сам побежишь умываться на пруд. Мелкая листва почти вся облетела с прибрежных лозин, и сучья сквозят на бирюзовом небе. Вода под лозинами стала прозрачная, ледяная и как будто тяжелая. Она мгновенно прогоняет ночную лень, и, умывшись и позавтракав в людской с работниками горячим картошками и черным хлебом с крупной сырой солью, с наслаждением чувствуешь под собой скользкую кожу седла, проезжая по Выселкам на охоту. Осень — пора престольных праздников, и народ в это время прибран, доволен, вид деревни сов сем не тот, что в другую пору. Если же год урожайный и на гумнах возвышается целый золотой город, а на реке звонко и резко гогочут по утрам гуси, так в деревне и совсем не плохо. К тому же наши Выселки спокон веку, еще со времен дедушки, славились "богатством". Старики и старухи жили в Выселках подолгу, — первый признак богатой деревни, — и были все высокие, большие и белые, как лунь. Только и слышишь, бывало: "Да, — вот Агафья восемьдесят три годочка отмахала!" — или разговоры в таком роде:

— И когда это ты умрешь, Панкрат? Небось тебе лет сто будет?

— Как изволите говорить, батюшка?

— Сколько тебе годов, спрашиваю!

— А не знаю-с, батюшка.

— Да Платона Аполлоновича-то помнишь?

— Как же-с, батюшка, — явственно помню.

Старик, который стоит перед барином вытянувшись, кротко и виновато улыбается. Что ж, мол, делать, — виноват, зажился. И он, вероятно, еще более зажился бы, если бы не объелся в Петровки луку.

Помню и старуху его. Все, бывало, сидит на скамеечке, на крыльце, согнувшись, тряся головой, задыхаясь и держась за скамейку руками, — все о чем-то думает. "О добре своем небось", — говорили бабы, потому что "добра" у нее в сундуках было, правда, много. А она будто и не слышит; подслеповато смотрит куда-то вдаль из-под грустно приподнятых бровей, трясет головой и точно силится вспомнить что-то. Большая была старуха, вся какая-то темная. Понева — чуть не прошлого столетия, чуньки — покойницкие, шея — желтая и высохшая, рубаха с канифасовыми косяками всегда белая-белая, — "совсем хоть в гроб клади". А около крыльца большой камень лежал: сама купила себе на могилку, так же как и саван, — отличный саван, с ангелами, с крестами и с молитвой, напечатанной по краям.

Под стать старикам были и дворы в Выселках: кирпичные, строенные еще дедами. А у богатых мужиков — у Савелия, у Игната, у Дрона — избы были в две-три связи, потому что делиться в Выселках еще не было моды. В таких семьях водили пчел, гордились жеребцом-битюгом сиво-железного цвета и держали усадьбы в порядке. На гумнах темнели густые и тучные конопляники, стояли овины и риги, крытые вприческу; в пуньках и амбарчиках были железные двери, за которыми хранились холсты, прялки, новые полушубки, наборная сбруя, меры, окованные медными обручами. На воротах и на санках были выжжены кресты. И помню, мне порою казалось на редкость заманчивым быть мужиком. Когда, бывало, едешь солнечным утром по деревне, все думаешь о том, как хорошо косить, молотить, спать на гумне в ометах, а в праздник встать вместе с солнцем, под густой и музыкальный благовест из села, умыться около бочки и надеть чистую замашную рубаху, такие же портки и несокрушимые сапоги с подковками. Если же, думалось, к этому прибавить здоровую и красивую жену в праздничном уборе да поездку к обедне, а потом обед у бородатого тестя, обед с горячей бараниной на деревянных тарелках и с ситниками, с сотовым медом и брагой, — так больше и желать невозможно!

Склад средней дворянской жизни еще и на моей памяти, — очень недавно, — имел много общего со складом богатой мужицкой жизни по своей домовитости и сельскому старосветскому благополучию. Такова, например, была усадьба тетки Анны Герасимовны, жившей от Выселок верстах в две надцати. Пока, бывало, доедешь до этой усадьбы, уже совсем ободняется. С собаками на сворах ехать приходится шагом, да и спешить не хочется, — так весело в открытом поле в солнечный и прохладный день! Местность ровная, видно далеко. Небо легкое и такое просторное и глубокое. Солнце сверкает сбоку, и дорога, укатанная после дождей телегами, замаслилась и блестит, как рельсы. Вдруг раскидываются широкими косяками свежие, пышнозеленые озими. Взовьется откуда-нибудь ястребок в прозрачном воздухе и замрет на одном месте, трепеща острыми крылышками. А в ясную даль убегают четко видные телеграфные столбы, и проволоки их, как серебряные струны, скользят по склону ясного неба. На них сидят кобчики, — совсем черные значки на нотной бумаге.

Крепостного права я не знал и не видел, но помню у тетки Анны Герасимовны чувствовал его. Въедешь во двор и сразу ощутишь, что тут оно еще вполне живо. Усадьба — небольшая, но вся старая, прочная, окруженная столетними березами и лозинами. Надворных построек — невысоких, но домовитых — множество, и все они точно слиты из темных дубовых бревен под соломенными крышами. Выделяется величиной или, лучше сказать, дли ной только почерневшая людская, из которой выглядывают последние могикане дворового сословия — какие-то ветхие старики и старухи, дряхлый повар в отставке, похожий на Дон-Кихота. Все они, когда въезжаешь во двор, подтягиваются и низко-низко кланяются. Седой кучер, направляющийся от каретного сарая взять лошадь, еще у сарая снимает шапку и по всему двору идет с обнаженной головой. Он у тетки ездил форейтором, а теперь возит ее к обедне, — зимой в возке, а летом в крепкой, окованной железом тележке, вроде тех, на которых ездят попы. Сад у тетки славился своею запущенностью, соловьями, горлинками и яблоками, а дом — крышей. Стоял он во главе двора, у самого сада, — ветви лип обнимали его, — был невелик и приземист, но казалось, что ему и веку не будет, — так основательно глядел он из-под своей необыкновенно высокой и толстой соломенной крыши, почерневшей и затвердевшей от времени. Мне его передний фасад представлялся всегда живым, точно старое лицо глядит из-под огромной шапки впадинами глаз, — окнами с перламутровыми от дождя и солнца стеклами. А по бокам этих глаз были крыльца, — два старых больших крыльца с колоннами. На фронтоне их всегда сидели сытые голуби, между тем как тысячи воробьев дождем пересыпались с крыши на крышу… И угрюмо чувствовал себя гость в этом гнезде под бирюзовым осенним небом!

Войдешь в дом и прежде всего услышишь запах яблок, а потом уже другие: старой мебели красного дерева, сушеного липового цвета, который с июня лежит на окнах… Во всех комнатах — в лакейской, в зале, в гостиной, — прохладно и сумрачно: это оттого, что дом окружен садом , а верхние стекла окон цветные: синие и лиловые. Всюду тишина и чистота, хотя, кажется, кресла, столы с инкрустациями и зеркала в узеньких и витых золотых рамах никогда не трогались с места. И вот слышится по кашливанье: выходит тетка. Она небольшая, но тоже, как и все кругом, прочная. На плечах у нее накинута большая персидская шаль. Выйдет она важно, но приветливо, и сейчас же под бесконечные разговоры про стари ну, про наследства, начинают появляться угощения: сперва "дули", яблоки, — антоновские, "боль-барыня", боровинка, "плодовиты", — а потом удивительный обед: вся насквозь розовая вареная ветчина с горошком, фаршированная курица, индюшка, маринады и красный квас, — крепкий и сладкий-пресладкий… Окна в сад подняты, и оттуда веет бодрой осенней прохладой…

III

За последние годы одно поддерживало угасающий дух помещиков — охота. Прежде темные усадьбы, как усадьба Анны Герасимовны. были не редкость. Были и разрушающиеся, но все еще жившие на широкую ногу усадьбы с огромным поместьем, с садом в двадцать десятин. Правда, сохранились некоторые из таких усадеб еще и до сего времени, но в них уже нет жизни… Нет троек, нет верховых "киргизов", нет гончих и борзых собак, нет дворни и нет самого обладателя всего этого — помещика-охотника, вроде моего покойного шурина Арсения Семеныча.

С конца сентября наши сады и гумна пустели, погода, по обыкновению, круто менялась. Ветер по целым дням рвал и трепал деревья, дожди поли вали их с утра до ночи. Иногда к вечеру между хмурыми низкими тучами пробивался на западе трепещущий золотистый свет низкого солнца, воздух делался чист и ясен, а солнечный свет ослепительно сверкал между лист вою, между ветвями, которые живою сеткою двигались и волновались от ветра. Холодно и ярко сияло на севере над тяжелыми свинцовыми тучами жидкое голубое небо, а из-за этих туч медленно выплывали хребты снеговых гор-облаков. Стопин, у окна и думаешь: "Авось, бог даст, распогодится". Но ветер не унимался. Он волновал сад, рвал непрерывно бегущую из трубы людской струю дыма и снова нагонял зловещие космы пепельных облаков. Они бежали низко и быстро — и скоро, точно дым, затуманивали солнце. Погасал его блеск, закрывалось окошечко в голубое небо, а в саду становилось пустынно и скучно, и снова начинал сеять дождь… сперва тихо, осторожно, потом все гуще и, наконец, превращался в ливень с бурей и темнотою. Наступала долгая, тревожная ночь…

Из такой трепки сад выходил почти совсем обнаженным, засыпанным мокрыми листьями и каким-то притихшим, смирившимся. Но зато как красив он был, когда снова наступала ясная погода, прозрачные и холодные дни начала октября, прощальный праздник осени! Сохранившаяся листва теперь будет висеть на деревьях уже до первых зазимков. Черный сад будет сквозить на холодном бирюзовом небе и покорно ждать зимы, пригреваясь в солнечном блеске. А поля уже резко чернеют пашнями и ярко зеленеют закустившимися озимями… Пора на охоту!

И вот я вижу себя в усадьбе Арсения Семеныча, в большом доме, в зале, полной солнца и дыма от трубок и папирос. Народу много — все люди загорелые, с обветренными лицами, в поддевках и длинных сапогах. Только что очень сытно пообедали, раскраснелись и возбуждены шумными разговорами о предстоящей охоте, но не забывают допивать водку и после обеда. А на дворе трубит рог и завывают на разные голоса собаки. Черный борзой, любимец Арсения Семеныча, взлезает на стол и начинает пожирать с блюда остатки зайца под соусом. Но вдруг он испускает страшный визг и, опрокидывая тарелки и рюмки, срывается со стола: Арсений Семеныч, вышедший из кабинета с арапником и револьвером, внезапно оглушает залу выстрелом. Зала еще более наполняется дымом, а Арсений Семеныч стоит и смеется.

— Жалко, что промахнулся! — говорит он, играя глазами.

Он высок ростом, худощав, но широкоплеч и строен, а лицом — красавец цыган. Глаза у него блестят дико, он очень ловок, в шелковой малиновой рубахе, бархатных шароварах и длинных сапогах. Напугав и собаку и гостей выстрелом, он шутливо-важно декламирует баритоном:

Пора, пора седлать проворного донца

И звонкий рог за плечи перекинуть! — и громко говорит:

— Ну, однако, нечего терять золотое время!

Я сейчас еще чувствую, как жадно и емко дышала молодая грудь холодом ясного и сырого дня под вечер, когда, бывало, едешь с шумной ватагой Арсения Семеныча, возбужденный музыкальным гамом собак, брошенных в чернолесье, в какой-нибудь Красный Бугор или Гремячий Остров, уже одним своим названием волнующий охотника. Едешь на злом, сильном и приземистом "киргизе", крепко сдерживая его поводьями, и чувствуешь себя слитым с ним почти воедино. Он фыркает, просится на рысь, шумно шуршит копытами по глубоким и легким коврам черной осыпавшейся листвы, и каждый звук гулко раздается в пустом, сыром и свежем лесу. Тявкнула где-то вдалеке собака, ей страстно и жалобно ответила другая, третья — и вдруг весь лес загремел, точно он весь стеклянный, от бурного лая и крика. Крепко грянул среди этого гама выстрел — и все "заварилось" и покатилось куда-то вдаль.

— Береги-и! — завопил кто-то отчаянным голосом на весь лес.

"А, береги!" — мелькнет в голове опьяняющая мысль. Гикнешь на лошадь и, как сорвавшийся с цепи, помчишься по лесу, уже ничего не разбирая по пути. Только деревья мелькают перед глазами да лепит в лицо грязью из-под копыт лошади. Выскочишь из лесу, увидишь на зеленях пеструю, растянувшуюся по земле стаю собак и еще сильнее наддашь "киргиза" наперерез зверю, — по зеленям, взметам и жнивьям, пока наконец не перевалишься в другой остров и не скроется из глаз стая вместе со своим бешеным лаем и стоном. Тогда, весь мокрый и дрожащий от напряжения, осадишь вспененную, хрипящую лошадь и жадно глотаешь ледяную сырость лесной долины. Вдали замирают крики охотников и лай собак, а вокруг тебя — мертвая тишина. Полураскрытый строевой лес стоит неподвижно, и кажется, что ты попал в какие-то заповедные чертоги. Крепко пахнет от оврагов грибной сыростью, перегнившими листьями и мокрой древесной корою. И сырость из оврагов становится все ощутительнее, в лесу холоднеет и темнеет… Пора на ночевку. Но собрать собак после охоты трудно. Долго и безнадежно-тоскливо звенят рога в лесу, долго слышится крик, брань и визг собак… Наконец, уже совсем в темноте, вваливается ватага охотников в усадьбу какого-нибудь почти незнакомого холостяка-помещика и наполняет шумом весь двор усадьбы, которая озаряется фонарями, свечами и лампами, вынесенными навстречу гостям из дому…

Случалось, что у такого гостеприимного соседа охота жила по нескольку дней. На ранней утренней заре, по ледяному ветру и первому мок рому зазимку, уезжали в леса и в поле, а к сумеркам опять возвращались, все в грязи, с раскрасневшимися лицами, пропахнув лошадиным потом, шерстью затравленного зверя, — и начиналась попойка. В светлом и людном доме очень тепло после целого дня на холоде в поле. Все ходят из комнаты в комнату в расстегнутых поддевках, беспорядочно пьют и едят, шумно передавая друг другу свои впечатления над убитым матерым волком, который, оскалив зубы, закатив глаза, лежит с откинутым на сторону пушистым хвостом среди залы и окрашивает своей бледной и уже холодной кровью пол. После водки и еды чувствуешь такую сладкую усталость, такую негу молодого сна, что как через воду слышишь говор. Обветренное лицо горит, а закроешь глаза — вся земля так и поплывет под ногами. А когда ляжешь в постель, в мягкую перину, в угловой старинной комнате с образничкой и лампадой, замелькают перед глазами призраки огнисто-пестрых собак, во всем теле заноет ощущение скачки, и не заметишь, как потонешь вместе со всеми этими образами и ощущениями в сладком и здоровом сне, забыв даже, что эта комната была когда-то молельной старика, имя которого окружено мрачными крепостными легендами, и что он умер в этой молельной, вероятно, на этой же кровати.

Когда случалось проспать охоту, отдых был особенно приятен. Проснешься и долго лежишь в постели. Во всем доме — тишина. Слышно, как осторожно ходит по комнатам садовник, растапливая печи, и как дрова трещат и стреляют. Впереди — целый день покоя в безмолвной уже по зимнему усадьбе. Не спеша оденешься, побродишь по саду, найдешь в мок рой листве случайно забытое холодное и мокрое яблоко, и почему-то оно покажется необыкновенно вкусным, совсем не таким, как другие. Потом примешься за книги — дедовские книги в толстых кожаных переплетах, с золотыми звездочками на сафьяновых корешках. Славно пахнут эти, похожие на церковные требники книги своей пожелтевшей, толстой шершавой бумагой! Какой-то приятной кисловатой плесенью, старинными духами… Хороши и заметки на их полях, крупно и с круглыми мягкими росчерками сделанные гусиным пером. Развернешь книгу и читаешь: "Мысль, достойная древних н новых философов, цвет разума и чувства сердечного"… И не вольно увлечешься и самой книгой. Это — "Дворянин-философ", аллегория, изданная лет сто тому назад иждивением какого-то "кавалера многих орденов" и напечатанная в типографии приказа общественного призрения, — рассказ о том, как "дворянин-философ, имея время и способность рассуждать, к чему разум человека возноситься может, получил некогда желанием сочинить план света на пространном месте своего селения"… По том наткнешься на "сатирические и философские сочинения господина Вольтера" и долго упиваешься милым и манерным слогом перевода: "Государи мои! Эразм сочинил в шестом на десять столетии похвалу дурачеству (манерная пауза, — точка с запятою); вы же приказываете мне превознесть пред вами разум…" Потом от екатерининской старины перейдешь к романтическим временам, к альманахам, к сантиментально-напыщенным и длинным романам… Кукушка выскакивает из часов и насмешливо-грустно кукует над тобою в пустом доме. И понемногу в сердце начинает закрадываться сладкая и странная тоска…

Вот "Тайны Алексиса", вот "Виктор, или Дитя в лесу": "Бьет полночь! Священная тишина заступает место дневного шума и веселых песен поселян. Сон простирает мрачные крылья свои над поверхностью нашего полушария; он стрясает с них мак и мечты… Мечты… Как часто продолжают они токмо страдания злощастнаго!.." И замелькают перед глазами любимые старинные слова: скалы и дубравы, бледная луна и одиночество, привидения и призраки, "ероты", розы и лилии, "проказы и резвости младых ша лунов", лилейная рука, Людмилы и Алины… А вот журналы с именами Жуковского, Батюшкова, лицеиста Пушкина. И с грустью вспомнишь бабушку, ее полонезы на клавикордах, ее томное чтение стихов из "Евгения Онеги на". И старинная мечтательная жизнь встанет перед тобою… Хорошие девушки и женщины жили когда-то в дворянских усадьбах! Их портреты глядят на меня со стены, аристократически-красивые головки в старинных прическах кротко и женственно опускают свои длинные ресницы на печальные и нежные глаза…

IV

Запах антоновских яблок исчезает из помещичьих усадеб. Эти дни были так недавно, а меж тем мне кажется, что с тех пор прошло чуть не целое столетие. Перемерли старики в Выселках, умерла Анна Герасимовна, застрелился Арсений Семеныч… Наступает царство мелкопоместных, обедневших до нищенства. Но хороша и эта нищенская мелкопоместная жизнь!

Вот я вижу себя снова в деревне, глубокой осенью. Дни стоят синева тые, пасмурные. Утром я сажусь в седло и с одной собакой, с ружьем и с рогом уезжаю в поле. Ветер звонит и гудит в дуло ружья, ветер крепко дует навстречу, иногда с сухим снегом. Целый Лень я скитаюсь по пустым равнинам… Голодный и прозябший, возвращаюсь я к сумеркам в усадьбу, и на душе становится так тепло и отрадно, когда замелькают огоньки Выселок и потянет из усадбы запахом дыма, жилья. Помню, у нас в домелю били в эту пору "сумерничать", не зажигать огня и вести в полутемноте беседы. Войдя в дом, я нахожу зимние рамы уже заставленными, и это еще более настраивает меня на мирный зимний лад. В лакейской работник то пит печку, и я, как в детстве, сажусь на корточки около вороха соломы, резко пахнущей уже зимней свежестью, и гляжу то в пылающую печку, то в окна, за которыми, синея, грустно умирают сумерки. Потом иду в людскую. Там светло и людно: девки рубят капусту, мелькают сечки, я слушаю их дробный, дружный стук и дружные, печально-веселые, деревенские песни… Иногда заедет какой-нибудь мелкопоместный сосед и надолго увезет меня к себе… Хороша и мелкопоместная жизнь!

Мелкопоместный встает рано. Крепко потянувшись поднимается он с постели и крутит толстую папиросу из дешевого, черного табаку или просто из махорки. Бледный свет раннего ноябрьского утра озаряет простой, с голыми стенами кабинет, желтые и заскорузлые шкурки лисиц, над кроватью и коренастую фигуру в шароварах и распоясанной косоворотке, а в зеркале отражается заспанное лицо татарского склада. В полутемном, теплом доме мертвая тишина. За дверью в коридоре похрапывает старая кухарка, жившая в господском доме еще девчонкою. Это, однако, не мешает барину хрипло крикнуть на весь дом:

— Лукерья! Самовар!

Потом, надев сапоги, накинув на плечи поддевку и не застегивая во рота рубахи, он выходит на крыльцо. В запертых сенях пахнет псиной; лениво потягиваясь, с визгом зевая и улыбаясь, окружают его гончие.

— Отрыж! — медленно, снисходительным басом говорит он и через сад идет на гумно. Грудь его широко дышит резким воздухом зари и запахом озябшего за ночь, обнаженного сада. Свернувшиеся и почерневшие от мороза листья шуршат под сапогами в березовой аллее, вырубленной уже на половину. Вырисовываясь на низком сумрачном небе, спят нахохленные галки на гребне риги… Славный будет день для охоты! И, остановившись среди аллеи, барин долго глядит в осеннее поле, на пустынные зеленые озими, по которым бродят телята. Две гончие суки повизгивают около его ног, а Заливай уже за садом: перепрыгивая по колким жнивьям, он как будто зовет и просится в поле. Но что сделаешь теперь с гончими? Зверь теперь в поле, на взметах, на чернотропе, а в лесу он боится, потому что в лесу ветер шуршит листвою… Эх, кабы борзые!

В риге начинается молотьба. Медленно расходясь, гудит барабан молотилки. Лениво натягивая постромки, упираясь ногами по навозному кругу и качаясь, идут лошади в приводе. Посреди привода, вращаясь на скамеечке, сидит погонщик и однотонно покрикивает на них, всегда хлестая кнутом только одного бурого мерина, который ленивее всех и совсем спит на ходу, благо глаза у него завязаны.

— Ну, ну, девки, девки! — строго кричит степенный подавальщик, облачаясь в широкую холщовую рубаху.

Девки торопливо разметают ток, бегают с носилками, метлами.

— С богом! — говорит подавальщик, и первый пук старновки, пущенный на пробу, с жужжаньем и визгом пролетает в барабан и растрепанным веером возносится из-под него кверху. А барабан гудит все настойчивее, работа закипает, и скоро все звуки сливаются в общий приятный шум молотьбы. Барин стоит у ворот риги и смотрит, как в ее темноте мелькают красные и желтые платки, руки, грабли, солома, и все это мерно двигается и суетится под гул барабана и однообразный крик и свист погонщика. Хоботье облаками летит к воротам. Барин стоит, весь посеревший от него. Часто он поглядывает в поле… Скоро-скоро забелеют поля, скоро покроет их зазимок…

Зазимок, первый снег! Борзых нет, охотиться в ноябре не с чем; но наступает зима, начинается "работа" с гончими. И вот опять, как в прежние времена, съезжаются мелкопоместные друг к другу, пьют на последние деньги, по целым дням пропадают в снежных полях. А вечером на каком-нибудь глухом хуторе далеко светятся в темноте зимней ночи окна флигеля. Там, в этом маленьком флигеле, плавают клубы дыма, тускло горят сальные свечи, настраивается гитара…

На сумерки буен ветер загулял,

Широки мои ворота растворял, —

начинает кто-нибудь грудным тенором. И прочие нескладно, прикидываясь,

что они шутят, подхватывают с грустной, безнадежной удалью:

Широки мои ворота растворял.

Белым снегом путь-дорогу заметал…

 

1900

Posted in Рассказы (1892-1909) | Tagged , , , , , , , , , , , ,

Библиография

 

1. Бунин И. А. Полн. собр. соч. Т.1-6. Петербург, 1915 (Приложение к журналу "Нива").

2. Бунин И. А. Собр. соч. Берлин: Петрополис, 1934- 1936.

3. Бунин И. А. Освобождение Толстого. Париж, 1937.

4. Бунин И. А. Воспоминания. Париж, 1950.

5. Бунин И. А. Собр. соч. Т.1-9. Москва: Художественная литература, 1965-1967.

6. Бунин И. А. Собр. соч. Т.1-3. Москва, 1982.

7. Бунин И. А. Стихотворения и переводы. Москва: Современник, 1986.

8. Бунин И. А. Собр. соч. Т.1-6. Москва, 1987-1988.

9. Бунин И. А. Лишь слову жизнь дана… Москва, 1990.

10. Бунин И. А. Окаянные дни: Неизвестный Бунин. Москва, 1991.

11. Бунин И. А. Собр. соч. Т.1-8. Москва, 1993-1996. (Т.1-5).

12. Бунин И. А. Собр. соч. Т.1-6. Москва: Сантакс, 1994.

13. Бунин И. А. Публицистика 1918-1953 годов. Москва, 1998.

 

Posted in Творчество И.А. Бунина | Tagged , , , , ,

Биография писателя

Иван Алексеевич Бунин родился 10 (23) октября 1870 года в Воронеже в старинной обедневшей дворянской семье. Детство будущего писателя прошло в фамильном имении – на хуторе Бутырки Елецкого уезда Орловской губернии, куда Бунины переехали в 1874 г. В 1881 г. был зачислен в первый класс Елецкой гимназии, но курса не закончил, исключенный в 1886 г. за неявку с каникул и неуплату за обучение. Возвращаться из Ельца И.А. Бунину пришлось уже на новое место – в усадьбу Озерки того же Елецкого уезда, куда вся семья переехала весной 1883 г., спасаясь от разорения продажей земли в Бутырках. Дальнейшее образование он получал дома под руководством старшего брата Юлия Алексеевича Бунина (1857-1921), сосланного народника-чернопередельца, навсегда оставшегося одним из самых близких для И.А. Бунина людей.

В конце 1886 – начале 1887 гг. написал роман «Увлечение» – первую часть поэмы «Петр Рогачев» (не опубликован), но дебютировал в печати стихотворением «Над могилой Надсона», напечатанным в газете «Родина» 22 февраля 1887 г. В течение года в той же «Родине» появились и другие стихотворения Бунина — «Деревенский нищий» (17 мая) и др., а также рассказы «Два странника» (28 сентября) и «Нефедка» (20 декабря).

В начале 1889 г. молодой писатель покидает родительский дом и начинает самостоятельную жизнь. Сначала он, вслед за братом Юлием, отправился в Харьков, но осенью того же года принял предложение о сотрудничестве в газете «Орловский вестник» и поселился в Орле. В «Вестнике» И.А. Бунин «был всем, чем придется, — и корректором, и передовиком, и театральным критиком», жил исключительно литературным трудом, еле сводя концы с концами. В 1891 г. как приложение к «Орловскому вестнику» вышла первая книга Бунина – «Стихотворения 1887-1891 гг.». К орловскому периоду относится и первое сильное и мучительное чувство – любовь к Варваре Владимировне Пащенко, согласившейся в конце лета 1892 г. переехать с И.А. Буниным в Полтаву, где в то время Юлий Бунин служил в земской городской управе. Молодая пара также устроилась на работу в управу, а в газете «Полтавские губернские ведомости» публиковались многочисленные очерки Бунина, написанные по заказу земства.

Литературная поденщина угнетала писателя, стихотворения и рассказы которого в 1892-1894 гг. стали уже появляться на страницах таких солидных столичных журналов, как «Русское богатство», «Северный вестник», «Вестник Европы». В начале 1895 г., после разрыва с В.В. Пащенко, он оставляет службу и уезжает в Петербург, а затем в Москву.

В 1896 г. приложением к «Орловскому вестнику» был опубликован сделанный Буниным перевод на русский язык поэмы Г. Лонгфелло «Песнь о Гайавате», открывший несомненный талант переводчика и до настоящего времени оставшийся непревзойденным по верности оригиналу и красоте стиха. В 1897 г. в Петербурге вышел сборник «“На край света” и другие рассказы», а в 1898 г. в Москве – книга стихов «Под открытым небом». В духовной биографии Бунина важны сближение в эти годы с участниками «сред» писателя Н.Д. Телешова и особенно встреча в конце 1895 г. и начало дружбы с А.П. Чеховым. Преклонение перед личностью и талантом Чехова Бунин пронес через всю свою жизнь, посвятив ему свою последнюю книгу (неоконченная рукопись «О Чехове» была опубликована в Нью-Йорке в 1955 г., уже после смерти автора).

В начале 1901 г. в московском издательстве «Скорпион» вышел поэтический сборник «Листопад» — итог недолгого сотрудничества Бунина с символистами, принесший автору в 1903 г. наряду с переводом «Песни о Гайавате» Пушкинскую премию Российской Академии Наук.

Знакомство в 1899 г. с Максимом Горьким привело И.А. Бунина в начале 1900-х гг. к сотрудничеству издательстве «Знание». В «Сборниках Товарищества “Знание”» печатались его рассказы и стихотворения, а в 1902-1909 гг. в издательстве «Знание» выходит пятью отдельными ненумерованными томами первое собрание сочинений И.А. Бунина (том шестой увидел свет уже благодаря издательству «Общественная польза» в 1910 г.).

Рост литературной известности принес И.А. Бунину и относительную материальную обеспеченность, что позволило ему осуществить давнишнюю мечту – отправиться в путешествие за границу. В 1900-1904 гг. писатель посетил Германию, Францию, Швейцарию, Италию. Впечатления от поездки в Константинополь в 1903 г. легли в основу рассказа «Тень птицы» (1908 г.), с которого в творчестве Бунина начинается ряд блестящих путевых очерков, собранных впоследствии в одноименный цикл (сборник «Тень птицы» вышел в Париже в 1931 г.).

В ноябре 1906 г. в московском доме Б.К. Зайцева Бунин познакомился с Верой Николаевной Муромцевой (1881-1961), ставшей спутницей писателя до конца его жизни, и весной 1907 г. влюбленные отправляются в свое «первое дальнее странствие» – в Египет, Сирию и Палестину.

Осенью 1909 г. Академия наук присудила И.А. Бунину вторую Пушкинскую премию и избрала его почетным академиком, но подлинную и широкую известность принесла ему повесть «Деревня», опубликованная в 1910 г. В начале 1910-х гг. Бунин с женой по-прежнему много путешествуют, посещают Францию, Алжир и Капри, Египет и Цейлон. В декабре 1911 г. на Капри писатель закончил автобиографическую повесть «Суходол», которая, будучи напечатана в «Вестнике Европы» в апреле 1912 г., имела огромный успех у читателей и критики. 27-29 октября того же года вся русская общественность торжественно отмечала 25-летие литературной деятельности И.А. Бунина, а в 1915 г. в петербургском издательстве А.Ф. Маркса вышло его полное собрание сочинений в шести томах. В 1912-1914 гг. Бунин принимал ближайшее участие в работе «Книгоиздательства писателей в Москве», и сборники его произведений выходили в этом издательстве один за другим – «Иоанн Рыдалец: рассказы и стихи 1912-1913 гг.» (1913 г.), «Чаша жизни: рассказы 1913-1914 гг.» (1915 г.), «Господин из Сан-Франциско: произведения 1915-1916 гг.» (1916 г.).

Октябрьскую революцию 1917 г. И.А. Бунин не принял решительно и категорически, в мае 1918 г. вместе с женой уехал из Москвы в Одессу, а в конце января 1920 г. Бунины навсегда покинули Советскую Россию, отплыв через Константинополь в Париж. Памятником настроений И.А. Бунина революционного времени остался дневник «Окаянные дни», опубликованный в эмиграции.

С Францией связана вся последующая жизнь писателя. Большую часть года с 1922 г. по 1945 г. Бунины проводили в г. Грас, неподалеку от Ниццы. В эмиграции вышел всего один собственно поэтический сборник Бунина – «Избранные стихи» (Париж, 1929 г.), но написаны десять новых книг прозы, среди которых «Роза Иерихона» (опубликована в Берлине в 1924 г.), «Митина любовь» (в Париже в 1925 г.), «Солнечный удар» (там же в 1927 г.). В 1927-1933 гг. Бунин работал над своим самым крупным произведением – романом «Жизнь Арсеньева» (впервые опубликован в Париже в 1930 г.; первое полное издание вышло в Нью-Йорке в 1952 г.). В 1933 г. писателю присуждена Нобелевская премия «за правдивый артистичный талант, с которым он воссоздал в художественной прозе типичный русский характер».

Годы Второй мировой войны Бунины провели в Грасе, некоторое время находившемся под немецкой оккупацией. Написанные в 1940-е гг. рассказы составили книгу «Темные аллеи», впервые изданную в Нью-Йорке в 1943 г. (первое полное издание вышло в свет в Париже в 1946 г.). Уже в конце 1930-х гг. отношение И.А. Бунина к Советской стране становится более терпимым, а после победы СССР над фашистской Германией и безусловно доброжелательным, однако вернуться на родину писатель так никогда и не смог.

В последние годы жизни И.А. Бунин опубликовал свои «Воспоминания» (Париж, 1950 г.), работал над уже упоминавшейся книгой о Чехове и постоянно вносил поправки в уже изданные свои сочинения, немилосердно их сокращая. В «Литературном завещании» он просил впредь печатать свои произведения только в последней авторской редакции, которая легла в основу его 12-титомного собрания сочинений, изданного берлинским издательством «Петрополис» в 1934-1939 гг.

Умер И.А. Бунин 8 ноября 1953 года в Париже, был похоронен на русском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа.

Posted in Биография И.А. Бунина | Tagged , , , , ,

Зал №7 — Увлечения писателя

Одним из увлечений писателя была охота. В молодости он любил поохотиться в родных краях.

Экспозиция музея в 2006 г. пополнилась уникальным предметом — охотничьим ружьем И.А. Бунина, которое подарил наследникам Таганка (рассказ "Древний человек").

Ружье передал в дар музею потомок рода Таганка — военный пенсионер Е.Н. Дёмкин.

Posted in Залы музея

Зал №6 — Мещанский быт

Повествуя о жизни и творчестве И.А. Бунина, нельзя не коснуться бытовой стороны его пребывания в Ельце. Вниманию посетителей представлена небольшая кухня с русской печью и бытовыми предметами: рубелями, секачами, горшками, ухватами, утюгами, аршином, безменами, прялками.

Это дает возможность почувствовать атмосферу далекого мещанского быта конца XIX века, хорошо изученного и описанного в рассказе "Деревня", романе "Жизнь Арсеньева" и др.

Posted in Залы музея

Зал №5 — Бунин и современность

В музее представлена информация о друзьях-современниках Бунина, их высказывания о нем. Интересен отзыв К. Паустовского: "Чем больше я читаю Бунина, тем яснее становится, что Бунин почти неисчерпаем".

В книжном шкафу и витрине размещены книги исследователей творчества великого писателя, произведения И.А. Бунина на разных языках мира, программы литературных вечеров, спектаклей, афиши, сборники научных конференций, публикации в журналах. Все это — свидетельство того, как глубоко вошло наследие И.А. Бунина в духовную культуру мира.

Posted in Залы музея

Зал №4 — Бунин и Елецкий край

Большую ценность представляют личные вещи писателя, присланные профессором Эдинбургского университета Милицией Грин в 1987 г. через ельчанку Н.Е. Кистереву.

Среди вещей — очки, ручки, бритвенные принадлежности, письма и конверты, визитные карточки, фотографии.

Posted in Залы музея

Зал №3 — Род Буниных

В этом зале воссоздана обстановка гостиной дворянина: мягкая венская мебель, стол в стиле ампир с вазой свежих цветов и антоновскими яблоками во фпуктовнице.

Дополняют интерьер пианино, овальное настенное зеркало, граммофон, трехсвечная люстра и керосиновая лампа с керамической отделкой.

В экспозиции — фотографии В.А. Жуковского и А.П. Буниной, П.П. Семенова-Тян-Шанского, герб рода Буниных, родословная и фотографии семьи, на которых запечатлены: Людмила Александровна (мать) и Алексей Николаевич (отец), дети — Юрий, Иван, Евгений, Мария.

 

Posted in Залы музея

Зал №2 — Бунин-гимназист

Второй зал музея — это комната, где жил гимназист Ваня Бунин. С некрашеными деревянными полами, покрытыми простенькими дорожками, стенами из отесанных деревянных плах, трогательно смотрятся небольшая подростковая железная кровать, застеленная круженным покрывалом, простой письменный стол, икона святого Вениамина в углу, несколько венских стульев, комод.

Здесь же находятся и личные вещи, принадлежавшие писателю, переданные в дар музею профессором Эденбургского университета Милицей Эдуардовной Грин.

Posted in Залы музея

Зал №1 — Озёрки, детские годы

В этом зале размещены  планы родового имения Буниных в Озерках, макет усадьбы, выполненный членами клуба «Вече», старинная  картина неизвестного художника «Сельский Пейзаж» из фондов краеведческого музея.

Также  посетителям представлена старинная горка с  предметами, найденными во время раскопок усадьбы в Озёрках, среди которых были: кованые гвозди, шпингалеты, осколки посуды,  глиняных игрушек, фрагменты  печных изразцов и многое другое. 

Posted in Залы музея