Красный генерал (13 июня 1924)

КРАСНЫЙ ГЕНЕРАЛ

РАССКАЗ Н. Н.

 

Одна из вечерних прогулок…

Ясный апрельский закат, низкое чистое солнце, еще не набитый серый проселок, весенняя нагота полей, впе­реди еще голый зеленоватый лес. Еду на него, — куда гла­за глядят, — спокойно и распущенно сидя в седле.

От перекрестка беру к лесу целиком, по широкой ме­же, по грани среди жнивья. Она вся зеленая, но еще по-весеннему мягкая, — чувствуется, как вдавливается в нее копыто. А возле леса, на жнивье под опушкой, еще тя­нется длинный островок нечистого и затвердевшего сне­га. И ярко-голубые подснежники, — самый прелестный, самый милый в мире цветок, — пробиваются из коричне­вой, внизу гниющей, влажной, а сверху сухой листвы, густо покрывающей опушку. Листва шумно шуршит под копытами, когда я въезжаю в лес, и нет ничего радост­нее этого напоминания о прошлой осени в соединении с чувством весны.

Шуршит и лесная дорога, — она тоже вся под лист­вой, — и далеко слышно это шуршание по лесу, еще сквоз­ному, раскрытому, а все-таки уже не зимнему. Лес мол­чит, но это молчание не прежнее, а живое, ждущее. Солн­це село, но вечер светлый, долгий. И Тамара чувствует всю эту весеннюю прелесть не меньше меня, — она идет особенно легко, подняв шею и глядя вперед, в далеко вид­ную и еще просторную сероватую чащу стволов, кругами идущих нам навстречу, выглядывающих друг из-за друга. Внезапно, как кол, сваливалась со старой осины мохнатая совка, плавно метнулась и с размаху села на березовый пень, — просыпаясь, дернула ушастой головкой и уже зрячим оком глянула крутом: здравствуй, мол, лес, здрав­ствуй, вечер, даже и я теперь не та, что прежде, готова к весне и любви! И как бы одобряя ее, на весь лес раскатил­ся где-то близко торжествующим цоканием и треском соловей. А под старыми березами, сквозящими своей кру­жевной наготой на сероватом, но легком и глубоком вечернем небе, уже торчат тугие и острые глянцевито темно-зеленые трубки ландышей.

Переезжая низы, смотрю вправо, вдоль оврага, густо заросшего грифельным безлиственным осинником, — там за лесом нежно, слабо разлился погожий закат. По дну оврага, среди темной чащи, среди подседа орешников, падает с уступа на уступ, журчит и холодно булькает еще не иссякший паводок. Самый вальдшнепный притон этот овраг! Потом, все так же шумно нарушая весеннюю ти­шину леса шуршанием копыт в листве, поднимаюсь по лесной дороге в гору, по глубоким гнилистым колеям, промытым половодьем. Потом еду по широким полянам, где стоят, красуются, в отдалении друг от друга, вековые ветвистые дубы.

Широчайшая плотина лежит между двумя великолеп­ными прудами, молчаливо отражающими в своих-зер­калах эти дубы и вечернее небо. А за прудами начинает­ся огромное пепелище Дубровки, — запущенные остатки бесконечного фруктового сада, разрушенных служб, от которых местами уцелели только груды кирпичей, зарос­ших бурьяном, — и на половину вырубленная аллея сто­летних тополей ведет на обширный двор. Прежде каждо­го едущего по этой аллее издалека встречал страшный, гремящий по всему окрестному лесу лай знаменитых дуб­ровских овчарок. Теперь я еду среди мертвой тишины. На­право и налево — все яблони и яблони, старые, раскиди­стые, приземистые. Венера на светлом западе так велико­лепна, что на земле под яблонями от нее серебрится. И белеет впереди, на пустынном дворе, небольшой домик под тесовой крышей: это прежняя контора, в которой и живет теперь наследник Дубровки.

Двор перед конторой переходит прямо в поле, слива­ется с равниной, за которой прозрачно алеет на горизон­те луна. И хозяин стоит на крыльце, курит и исподлобья смотрит на нее. Приподняв картуз, я хочу повернуть в поле, по, завидев меня, он поднимает руку:

— Halt![1] Штраф за проезд через чужие владения! Ста­кан чаю!

Делать нечего, притворно улыбаясь, придерживаю Тамару, от чаю отказываюсь, но все-таки слезаю с седла, и Тамара идет по двору к водопойному корыту, а мы на­правляемся навстречу друг другу.

— Bonsoir, mon cher voisin, comment allez-vous? -го­ворит хозяин. — Une petite promenade?[2] Вот и я тоже, стою и любуюсь красотами природы, как Марий на раз­валинах Карфагена…

Ему лет тридцать, он очень худ, темен лицом, давно не­брит, у него стоячие черно-агатовые глаза и страшно чер­ная (коротко стриженная) голова под военным картузом без кокарды. Он в старых валенках, в рейтузах и в длинном сером пиджаке поверх грязной косоворотки. И он крепко жмет мне руку и ведет меня в дом, говоря, что самовар все равно готов и что он сейчас прикажет дать корму Тамаре.

— А вы хоть папиросу выкурите, — говорит он, — я, от­кровенно сказать, погибаю от скуки… Je ne sais pas com­ment je me ne suis pas mort encore[3] среди этой пастушеской идиллии…

Темные сени отделяют бывшую контору от кухни. Дверь кухни открыта, и видно, что кухня полна дыма. Ба­рышня лет пятнадцати, с двумя светлыми жидкими косами на спине, в легком ситцевом халатике и стоптанных муж­ских туфлях, надевает трубу на самовар, из которого и ва­лит этот дым, необыкновенно густыми палевыми клубами.

— Vite, vite, Berthe![4] — кричит хозяин и вводит меня в комнаты, без умолку продолжая говорить:

— C'est la fille de femme… то есть бывшей, конечно… Вы у меня тысячу лет не были, но, разумеется, всю эту историю от досужих соседей уже слышали… Эту девицу моя благоверная прикинула мне в наследство… Dame![5] Я ничуть не в претензии, — прекрасной компенсацией слу­жит то, что мудрый немецкий Бог надоумил-таки ее нако­нец сбежать от меня. Вы ведь знаете, более нелепой же­нитьбы, чем моя, сам Мефистофель, не мог бы приду­мать… Черт знает, где, — в каком-то Ревеле, — черт знает почему… Vrai, je ne sais pas comment cela m'est arrife…[6] Попал в цирк, увидел рыжую наездницу, — и, заметьте, далеко не первой молодости, — и через неделю женат… Глупо до восхищения, до крайнего предела…

Комнат всего две, — «salon» и «chambre a coucher»[7], как иронически говорит хозяин, вводя меня и извиняясь за их «лирический беспорядок». «Салон» разделен деревянной перегородкой, за которой живет барышня. В спальне большая, не по комнате, кровать красного дерева, покры­тая мещанским одеялом из разноцветных лоскутков, на одеяле валяется балалайка. В салоне стопудовый кожа­ный диван, из которого торчат клоки мочалы и горбами вы­пирают пружины, в простенке дивное овальное зеркало, а под зеркалом — грузный письменный стол, на зеленом сукне которого стоит недопитый стакан молока и лежат огрызки серых лепешек, счеты, махорка в надорванном пакетике и ржавая конская подкова. В комнатах сумер­ки, — окна их глядят на восток, в поле. Входим, садимся, — хозяин в кресло возле стола, а я на диван, — и принимаем­ся вертеть папиросы. Выдумывать разговора не надо, — хозяин ни на минуту не прекращает своей отрывистой скороговорки:

— Не хотите ли свернуть из моего антрацита? Впро­чем, не неволю, это, знаете, действительно на любителя! C'est affereux[8], но что же делать? А я, как видите, во всей усадьбе соло. Распустил кабинет. Остался один работ­ник, — анекдотический болван! Вообразил себя моим за­кадычным другом и по сему случаю пьянствует без про­сыпу. Вот и сейчас дрыхнет и угадайте, где? Вот за этой перегородкой! Терплю, — времена демократические! А все-таки и его придется прогнать. И вообще — ох, уж мне эти милые поселяне! Право, они только в оперетках хоро­ши. Я с ними рос, я сам, можно сказать, на половину хам, полукровок, — ведь, как изволите знать, ma pauvre mere[9] была всего-навсего беглая дворовая девка, — но, позволь­те спросить, что у меня с ними общего? Хозяйство? Но ка­кое к черту хозяйство при таком бамбуковом положении? Кроме того, лично для меня это совершенно сто двадцать пять букв китайской грамоты! Вы скажете, зачем же я в таком случае сижу на этом Чертовом Острове, почему не продолжаю служить? Но как служить, не имея средств? Быть в полку парием? — Да, но позвольте! Про лошадь-то вашу мы совсем забыли! Надо приказать дать ей корму…

Я знаю, что корму нет, — есть только гнилая солома, которую Тамара все равно не станет есть, — и мне уже очень хочется уехать.

Я благодарю хозяина за радушие и прошу прощения, говорю что, к сожалению, должен сейчас проститься! что не стоит беспокоиться, что я дал слово быть к ужину дома. Но он не слушает, просит выкурить еще одну папи­росу и, забыв о корме, опять пускается в беседу. И я опять курю и опять слушаю, как вдруг он снова тревож­но вспоминает о Тамаре:

— Да нет, как хотите, а ей надо хоть клок соломы бросить! Митька! Ты тут? — кричит он, оборачиваясь к перегородке.

Из-за перегородки слышен сонный, медлительный голос:

— Тут-та. Я ля-жу.

— Вставай, поди убери лошадь, — гость приехал.

— Я пьян-най…

— Я тебе говорю вставай!

— Вин-ца прежде да-ай…

— Каково ископаемое? — говорит хозяин с торжест­вующей усмешкой, и кричит в сени, в открытую дверь:

— Berthe, дай Митьке стакан водки! А вас, mon cher voisin[10] покорнейше прошу полюбоваться вот на это жи­вотное!

И он встает и широко открывает створчатые двери пе­регородки. Я заглядываю: за перегородкой светлее, там окошечко выходит на запад, и хорошо видно лежащего вниз лицом на железной кровати малого с белыми во­лосами, с большим мягким задом, в новой розовой смя­той рубахе, подпоясанной почти под мышки зеленым поясом.

— Полюбуйтесь! — говорит хозяин. — Какого вам еще больше равенства?

А по салону, нагнув голову, не глядя на меня, быстро проходит к шкапчику барышня, очевидно, за водкой. Тогда я говорю хозяину уже совсем решительно:

— Нет, дорогой, оставьте его в покое. Я все равно должен сейчас ехать. Простите, пожалуйста, приеду, ес­ли позволите, в другой раз… И хозяин наконец сдается:

— Allons, bon![11] He хочу разыгрывать демьянову уху! Но пройдемся хоть по саду. Скука в эти бесконечные ве­чера, повторяю, адова!

И мы выходим из дому, обходим его и идем по широ­кой дорожке между яблонями на тонкий свет позеленев­шего заката и на низкую играющую розовым огнем Вене­ру. Хозяин разглядывает мой висок и усмехается:

— Однако мы с вами конкурируем в седине! Ну, да не беда, седые бобры дороже! Вот разве женский вопрос… Впрочем, тут Елен Прекрасных мало. Какая-нибудь идей­ная сельская учительница? Сбитые каблуки, потные от застенчивости руки… Вообще, не выношу провинциаль­ных девиц! И фразы-то у них у всех трафаретные: Ну как вам нравится наш город? Видели наши достопримеча­тельности? — Есть, впрочем, здесь одна в моем жанре — и, вообразите, кто — дочь станового! Ножка узенькая, прелестные сильные икры, в глазах этакое кашэ… Je lui plais, j'en suis certain… Je parie qu'elle tomberait volontiers dans mes bras[12], если, конечно, повести правильную оса­ду… C'est une affaire de huit jours…[13] Я вам покажу ее, если скоропостижно не сбегу в Петербург, заложив черту хо­тя бы душу. На меня нападает здесь форменный страх смерти, а ведь вы знаете, что у меня порок сердца, ост­рая неврастения и прочая, прочая… В Петербурге, если и подохнешь внезапно, все легче. Я уже завещал похоро­нить меня непременно на Балтийском вокзале. Если бы вы знали, сколько воспоминаний связано у меня с этим вокзалом!

Темнеет. Венера переливается на горизонте за темной равниной уже пурпурным огнем. Слабо обозначаются те­ни под яблонями, — луна за домом уже светит, — и уже совсем свежо пахнет весенней землей. Вдали стонет пу­стушка, — стонет грустно, нежно и звонко, — хорошо ей в свежести и тишине апрельской ночи в этом старом фруктовом саду, выходящем прямо в поле! А хозяин говорит, говорит:

— Теперь единственная радость моей жизни — мой еще не законченный роман, начавшийся год тому назад в Царском Селе… Ах, если бы вы знали, что это за жен­щина! Она замужем за нашим полковым командиром… Такой милый старикан, прелесть! Недавно переведен в Литовский полк, в Нарву… Она мне часто говорит: «Ah! Si mon mari mourait! One j'aimarais passer avec toi toutc une nuite, m'endormir dans tes bras et me rcveiller le lendo-main sous tes baisors!»[14] — Я знал еще ее отца, действи­тельный статский советник, но не симпатичный, сухой человек! Мы с ней переписываемся! Достаточно одной телеграммы! — и она мгновенно будет тут. Но вы сами понимаете — могу ли я вызвать ее сюда, в эту хижину дяди Тома?

Мы возвращаемся во двор и медленно идем к Тамаре. Уже лунная ночь, уже луна поднялась над полем, и Тамара в ее свете стоит вдали черным силуэтом, а подушка седла, торчащего на Тамаре, блестит.

— Сколько она мне крови перепортила, ужас! — го­ворит хозяин с восторгом. — Но зато сколько блаженных минут! Отдалась безумно, дерзко. Однажды, понимате, у них званый вечер, я приезжаю раньше всех, даже еще и мужа нет, она одна в пустой гостиной — и… Elle nе songeait meme pas qu'elle etait en toilette qui risquait de se froisser…[15] Сразу, понимаете: «Je t'aime! Fais de moi ce que tu veux! Je me moque de tout!»[16] Вообще, черт знает что, зве­риная страсть! А потом, конечно, сцены: «Tu ne m'estirnes plus, je me suis donnee a toi trop spontanement»[17] — и беше­ная ревность, хватание за руки: «Tu es a moi, n'est-ce pas, n'est-ce pas?»[18]

Тамара повернула голову при нашем приближении и тихонько, радостно заржала, — очень соскучилась. Я по­жал хозяину руку, сел и, обернувшись, помахал ему кар­тузом. Он порывисто, поспешно затряс поднятой рукой. И Тамара сразу взяла полной рысью, прямо на луну, на светлое поле, четко дробя копытами в чистом и свежем воздухе…

 

 

Каким далеким кажется мне теперь этот весенний ве­чер! Я вспоминаю его с разительной живостью, стоя под зимним дождем на константинопольской улице и предла­гая проходящим купить газету. В этой газете я прочел о больших успехах по службе некоего «бывшего царского офицера», а ныне красного генерала, моего «дорогого со­седа» из Дубровки.

 

13.VI.24



[1] Стойте! (нем.).

[2] Добрый вечер, дорогой сосед. Как поживаете? – Маленькая прогулка? (франц.).

[3] Не знаю, как я еще не умер (франц.).

[4] Живо, живо, Берта! (франц.).

[5] Это дочь моей жены… Царица Небесная! (франц.).

[6] Право, не знаю, как это со мной случилось…

[7] гостиная; спальня (франц.).

[8] Это ужасно (франц.).

[9] моя бедная мать (франц.).

[10] мой дорогой сосед (франц.).

[11] Ну, хорошо! (франц.).

[12] Я ей нравлюсь, и в этом уверен… Держу пори, что она броси­лась бы в мои объятия (франц.).

[13] Это дело восьми дней (франц.).

[14] Ax! Если бы мой муж умер! Как бы я хотела провести с тобой целую ночь, заснуть в твоих объятиях и проснуться на утро от твоих поцелуев! (франц.).

[15] Она даже не подумала о том, что она была в вечернем платье, которое могло измяться… (франц.).

[16] Я тебя люблю! Делай со мной, что хочешь! Мне все равно! (франц.).

[17] «Ты меня больше не уважаешь, я отдалась тебе не задумываясь» (франц.).

[18] Ты мой, не правда ли, не правда ли? (франц.)

 

Под Серпом и Молотом, , , , , , , , , , Permalink

Comments are closed.