Богиня разума (16 мая 1924)

БОГИНЯ РАЗУМА[1]

 

I

 

Я записал этот день:

«Париж, 6 февраля 1924 г. Был на могиле Богини Ра­зума».

 

II

 

Богиня Разума родилась в Париже, полтора века тому назад, звали ее Тереза Анжелика Обри. Родители ее бы­ли люди совсем простые, жили очень скромно, даже бед­но. Но судьба одарила ее необыкновенной красотой в соединении с редкой грацией, в отрочестве у нее обна­ружился точный музыкальный слух и верный, чистый го­лосок, а в двух шагах от улички Сэн-Мартэн, где она родилась и росла, находилось нечто сказочно-чудесное, здание Оперы. Естественно, что «античную головку» жи­вой и талантливой девочки рано стали туманить оболь­стительные мечты, надежды на славную будущность. И случилось так, что мечты и надежды не только не обма­нули, но даже в некоторых отношениях превзошли ожи­дания. Тереза Анжелика Обри не только стала артисткой Оперы, не только пела и танцевала на ее сцене рядом с знаменитостями и вызывала восторженные рукоплеска­ния, являясь перед толпой олимпийскими богинями, — то Дианой, то Венерой, то Афиной-Палладой, — но и попала в историю: 10 ноября 1793 года она играла на сцепе, ко­торую никогда не могла и вообразить себе, — в Соборе Парижской Богоматери, выступала в роли неслыханной и невиданной, в роли Богини Разума, и затем — apres avoir detrone la ci-devant Sainte Vierge[2] — торжественно была отнесена в Тюильерийский дворец, в Конвент: какживое воплощение нового Божества, обретенного чело­вечеством.

Погребена Богиня на Монмартрском кладбище. Как не взглянуть на такую могилу?

 

III

 

Я давно собирался это сделать. Наконец поехал. В солнечный день, уже почти весенний, но довольно прон­зительный, с бледно-голубым, кое-где подмазанным не­бом, я вышел на улицу и спустился в ближайшее метро. Сквозняки, бегущая толпа, длинные коридоры, цветистые рекламы, лестницы все вглубь и вглубь и наконец совсем преисподняя, ее влажное банное тепло, вечная ночь и огни, блеск свода, серого, рубчатого, глянцевитого, как брюхо адского змия… Через минуту я уже стоял в людном вагоне, мчался под Парижем и думал о Париже времен Богини Разума и опять — о ее удивительной судьбе, ее удивительном образе.

Современники писали о ней: «Одаренная всеми внеш­ними дарами, какие только может дать природа женщи­не, она есть живая модель того античного совершенства, которое являют нам памятники искусства; при взгляде на ее стан и очерк ее головы тотчас является мысль о гроз­ной эгиде и шлеме Афины-Паллады, и она особенно на месте в тех ролях, где черты лица, жесты, осанка, по­ступь должны воссоздать богинь…» Это писалось, когда ей было уже лет тридцать пять. Можно себе предста­вить, как прекрасна была она в двадцать, в те годы, когда она выходила на сцену в короткой тунике, в легких сан­далиях на стройной ноге, с золотым полумесяцем на вы­сокой прическе, с луком в длинных округлых руках, Дианой Девственницей! Примадонной, дивой Обри ни­когда не стала; материальное ее положение было неза­видно — всего несколько сот ливров в год жалованья да угол в родительском доме; положив за кулисами лук, сняв белила и румяна, сбросив тунику и закрутив волосы простым узлом, она надевала грошовое платьице и бежа­ла домой, дома же хлебала гороховую похлебку и укла­дывалась спать в чердачной каморке. Но справедливо говорили, что мадемуазель Обри tres sage[3], — простодушие, милая легкость, нетребовательность всегда отличали ее характер. И вот «народ, разбивший оковы рабства, до­стойно прославил ее 10 ноября 1793 года», обессмер­тил «се chef-d'oeuvre de la Nature»[4], как галантно назвал ее Шомет, представляя Конвенту. И много лет после того распевали уличные певцы стихи Беранже о ней:

 

Est-ce bien vous? Vous que je vis si belle

Quand tout un peuple entourant votre char

Vous saluait du nom de l'immortelle

Dont votre main brandissait l'etendard?

De nos respects, de nos cris d'allegresse,

De votre gloire et de votre beaute,

Vous marchiez fiere: oui, vous etiez deesse,

Deesse de la Liberte[5].

 

IV

 

Возле Оперы я вышел на свет Божий. Добродетель­ные греки были правы: небо, солнце, воздух — высшая радость смертных, трижды несчастны тени, населяющие широковратное царство Гадеса. Бедная Тереза Анжели­ка Обри, бедная Богиня Разума! Как бы это получше уяс­нить себе разумом, почему и за что уже сто лет гниет в земле «се chef-d'oeuvre de la Nature»?

Солнце, все-таки еще зимнее, уже склонялось, был са­мый людный час, и несметное множество народа и экипа­жей затопляло площадь в его зеленоватом жидком бле­ске. Пешеходы бежали, автомобили и омнибусы медлен­но текли страшной ревущей лавиной. Я поймал свободный автомобиль, вскочил и поехал дальше. Из одного длинного и узкого уличного пролета глянул на меня с высоты Мон­мартра бледный восточный призрак собора Sacre Coeur…

 

V

 

В автомобиле я добросовестно постарался вспомнить возможно подробнее и представить себе возможно яс­нее все, что знал о 10 ноября 1793 года.

Какой был тогда Париж? Бог его знает, какой, слабо наше воображение, не велик разум. Ну, конечно, был Па­риж уже и тогда огромным городом, со множеством садов и поместий, с прекрасными зданиями, но и с лачугами, с лужами и грязью даже на площадях, с грубыми средне­вековыми мостами через патриархальную Сену… Левый берег вообразить легче, — столько еще сохранилось там прежних узких улиц и узких нелепых домов. Зато собор все тот же. Как странно, — все тот же, как тогда, когда стояла под его сводами, на бутафорских скалах, возле Храма Премудрости, прелестная Тереза Анжелика Обри!

И на мгновение я довольно живо почувствовал душу Парижа в те годы, тот развал жизни, то нечто бездель­ное, праздничное и жуткое, то владычество черни, кото­рым веет в воздухе во времена всех революций. И был сырой осенний день с сильным холодным ветром, сме­нившим ночной проливной дождь, и всюду, — на мостах, в уличках, ведущих к собору, и особенно на площади пе­ред ним и в нем самом, — было великое, как бы ярмароч­ное многолюдство, и поминутно раздавался над городом грохот пушек, салютующих коронованию Нового Боже­ства. А Новое Божество стояло под сводами собора, dans cet edifice ci-devant dit eglise metropolitaine[6], на скалистой горе, возле белоколонного храма, в красной шапочке, в белой хламиде, опоясанной пурпуровой лентой, с копьем в руке — и два хора des adorateurs de la Liberte[7] — тоже во всем белом, в венках из роз, возжигали перед ней ароматы, воздавали ей поклонения и протягивали к ней обнаженные руки:

 

Descends о Liberte, fille de la Nature![8]

 

а густая толпа «патриотов», переполнявшая собор, реве­ла и рукоплескала…

 

VI

 

Монмартрское кладбище было когда-то за городом, и вероятно, было уютно, мирно, похоже на рощу, на боль­шой сад. Теперь все растущий город окружил его отовсюду, включил в себя. А так как оно лежит в низменно­сти, то через эту низменность перекинут теперь длинный и тяжкий железный мост, по которому беспрерывно идут и едут, катятся с глухим гулом валкие омнибусы, не­сутся и на разные лады вопят автомобили, гремят и зве­нят трамваи. И вот первое, что ударило по моему чувству и зрению, когда я достиг места вечного пристанища Боги­ни Разума: этот черный грубый мост, под которым проез­жают к железным воротам кладбища и который день и ночь грохочет над покойниками. А затем произошло не­что совсем неожиданное.

Я хорошо знал, что славная Тереза Анжелика Обри была забыта еще при жизни весьма основательно, а впо­следствии уже настолько, что целых сто лет даже исто­рики, специально занимавшиеся изучением «великой» ре­волюции и в частности культа разума, почти все были убеждены, что знаменитую революционную Богиню изо­бражала m-me Maillard, балетный кумир тех дней, пока не догадались заглянуть в уцелевшие газеты от 11 нояб­ря 1793 года. Но я как-то не подумал об этом хорошень­ко, да отчасти и был прав: ведь все-таки теперь имя Тере­зы Анжелики Обри должно быть в каждом новом учеб­нике. Мне все-таки представлялось, несмотря на все мои горестные мысли о ней, что по крайней мере хоть на кладбище-то ее могила есть нечто и всем ведома. Поэто­му отчасти была простительна наивность, с которой я об­ратился к первому встречному: где могила Богини Разу­ма? Однако встречный посмотрел на меня как на поме­шанного:

— Богиня Разума? Что это такое?

Я пояснил. Но встречный развел руками и резонно по­советовал мне обратиться лучше в кладбищенскую кон­тору.

Тогда я еще увереннее направился в контору. Каково же было мое удивление, когда и в конторе мне ответили на мой вопрос вопросом же:

— Это ваша родственница, г-жа Обри? Но совсем нет, — сказал я, опешив.

— Она давно погребена?

— В январе 1829 года.

И тогда на меня выпучили глаза:

Помилуйте, да вы смеетесь! Можем ли мы знать всех погребенных здесь сто лет тому назад!

— Но неужели никто не посещает эту могилу, и я первый справляюсь о ней у вас?

— Кажется, первый! Обратитесь к какому-нибудь сторожу, может, он случайно знает по надписи на памят­нике, если таковой есть и надпись сохранилась…

 

VII

 

А затем я спросил о знаменитой могиле у полной, с чер­ными усиками женщины, стоявшей на пороге конторы, предполагая и ней привратницу. В самом деле, это была привратница и к тому же очень живая и толковая, — эти полные с усиками всегда такие. Но и она о могиле не име­ла никакого понятия. А затем я тщетно расспрашивал сто­рожей, встречавшихся мне в голых аллеях, по которым я ходил не менее получаса, оглядывая надписи на памятни­ках. Затем опять обращался к встречным дамам и госпо­дам в трауре… И один господин ни с того ни с сего (вернее, с расчетом хоть чем-нибудь удовлетворить сумасшедшего искателя знаменитых могил) предложил мне взглянуть на могилу Золя. Эта могила была в двух шагах от меня, на при­горке. К вечеру совсем засвежело, небо над кладбищем стало еще бледнее, низкое солнце холодно и резко осве­щало ледяную и блестящую наготу безобразно-громадной глыбы красного гранита, на которой не было ни единого религиозного знака, ни одного слова Писания, — очевид­но, тоже в честь Разума. Над глыбой стоял на цоколе тер­ракотовый бюст — моложавый мужчина лет тридцати, щеголевато-демократической артистическо-рабочей на­ружности, с длинными волосами и в блузе. Я взглянул и, закурив, рассеянно сделал несколько шагов по аллее, потом зачем-то в сторону, среди деревьев, крестов и памятников, где местами лежал серый снежок. — «Ну и Бог с ней, с этой Богиней Разума, — подумал я, — пора до­мой», — и вдруг увидал себя как раз перед ее могилой…

И присев на соседний надгробный камень, я уставился на могилу в полном изумлении.

 

VIII

 

Да, так вот оно что: даже на кладбище ни единая душа не знает и знать не желает о какой-то Богине Разума, не­когда коронованной вот в этом самом Париже, под древними сводами собора Парижской Богоматери. Но мало того: что же это такое перед моими глазами?

Перед моими глазами было старое и довольно невзрач­ное дерево. А под деревом — квадрат ржавой решетки. А в квадрате — камень на совсем плоской и даже слегка осевшей земле, а на камне — две самых простых камен­ных колонки в аршин высоты, покосившихся, изъеденных временем, дождем и лишаями. Когда-то их «украшали» ур­ны. Теперь колонки лишены даже этих украшений: одна урна совсем куда-то исчезла, другая валяется на земле. И на одной колонке надпись: «Памяти Фанни», на другой — «Памяти Терезы Анжелики Обри».

— Est-ce bien vous?[9]

Неужели это правда, что это именно она, она самая, мадемуазель Тереза Анжелика Обри, лежит в земле в двух шагах от меня?

Там еще есть гнилые, смешавшиеся с землей остатки гроба, правильно лежащие кости, зубастый череп… Это она? Конечно, она. А с другой стороны — конечно, не она… Мудрый разум, помоги, — я всегда в подобных слу­чаях совершенно теряюсь и путаюсь!

Но разум не помогал.

 

IX

 

Бесспорно, судьба Обри была удивительна. Но удиви­тельна больше всего в силу необыкновенных несчастий. В общем, она была истинно ужасна. И Обри, при всей не­зависимости своей натуры, не могла не понимать этого даже в те дни, которые, казалось бы, должны были быть ее лучшими днями.

Революция совпала с апогеем ее красоты и молодости. И, казалось бы, что ж ей, молоденькой фигурантке, да еще дочери ремесленника, революция? Только радость! А потом — «vous etes deesse, deesse de la Liberte!»[10]. И жа­лованья прибавили, да еще сразу вдвое… Но нет, слиш­ком хороша она была по натуре для всех этих радостей.

На ее глазах началась и целые годы длилась страшная гибель всей той жизни, среди которой она родилась, рос­ла, мечтала о сцене и которая, конечно, только восхищала ее своим блеском. Разрушает «старую жизнь» во время революций не презрение народа к ней, а как раз наобо­рот — острая зависть к ней, жажда ее. А у Обри даже и за­висти не было. Ей нужны были, судя по ее характеру, толь­ко рукоплескания (причем рукоплескания маркиза она, вероятно, все-таки предпочитала рукоплесканиям трубо­чиста). И не могла она не чувствовать, не видеть, что такое есть то царство Братства и Равенства, в которое она попа­ла, то «Жертвоприношение Свободе», — «l'Offrandea la Li-berte», — которое приказано было ежедневно разыгрывать в Опере и которое тоже, ежедневно разыгрывалось на улицах, в подвалах тюрем и на площадях с гильотинами. А Бог, церковь? Может быть, она была равнодушна к ре­лигии. Но все-таки не могло не потрясать ее и все то, что делалось в те дни и с религией, вся эта вдруг начавшаяся по всей стране бешеная, зверская охота за священника­ми, грабеж и осквернение церквей и, как венец всего, уп­разднение Бога по комиссарским декретам и переимено­вание в «Храм Разума» собора Парижской Богоматери, сперва даже было предназначенного к полному разруше­нию. Могла ли быть горда и счастлива в такие дни вот эта самая милая, кроткая Тереза Анжелика, чьи кости лежат в земле предо мною?

 

X

 

Но она не только испытала весь этот общий кошмар, в котором несколько лет жила при ней вся страна. Над нею — уже лично над нею — внезапно разразилось не­что еще более ужасное: «tout un peuple la satuait du nom de l'immortelle»[11], то есть, говоря проще, заставил ее иг­рать самую дикую и постыдную роль в кощунстве еще более неслыханном, чем все прочие. Прости ей, Боже, разве виновата была она! Ведь ее именно заставили, за­ставила самая свирепая из тираний, тирания Свободы. Да она и сама не могла чувствовать себя виноватой. И все же не сладко ей, вероятно, было. «Vous marchiez fiere, oui, vous etiez deesse de la Liberte…» О, пошлейшая из по­шлостей! Конечно, в глубине души несчастной Терезы Анжелики была некоторая доля женской и профессио­нальной гордости. Конечно, порой голова ее кружилась: ведь все-таки она нынче, 10 ноября 1793 года, царица всего Парижа, первое лицо во всем этом небывалом и грандиозном, хотя и чудовищном торжестве, и играет роль, которую не играла никогда ни одна актриса в ми­ре, и все это благодаря своей красоте, тому, что она и впрямь есть истинный «chef-d'oeuvre de la Nature». Но вместе с тем какой неописуемый ужас должен был тума­ном стоять весь день над полуголой, до костей продрог­шей и вообще до потери чувств замученной заместитель­ницей Божьей Матери!

Повторяю, — и до 10 ноября испытала она уже не ма­ло, неизменно участвуя во всей той напыщенной пошло­сти, которая каждый день шла, по приказу насквозь изо­лгавшихся изуверов, на сцене Оперы. Она, говорю, уже хорошо знала, что это значит в действительной жизни, все эти «l'Offrande a la Liberte» и «Toute la Grece ou ce que peut la Liberte». Революционные вожди, как и полагается им по революционным обычаям, развивали сумасшедшую дея­тельность, каждый Божий день поражали город какой-ни­будь новой выходкой, так что в конце концов и восприим­чивости не хватало на эти выходки, и самое неожиданное уже теряло характер неожиданности. И все-таки торже­ство 10 ноября свалилось на Париж (а на Обри еще бо­лее) истинно как жуткий снег на голову. «Pour activer le mouvement antipapiste»[12], Шомет в четверг седьмого нояб­ря вдруг распорядился на воскресенье десятого о «всена­родном» празднестве в честь Разума, о беспримерном ко­щунстве в стенах Парижского собора, a m-lle Обри было объявлено, что ей выпала на долю величайшая честь воз­главить это кощунство. И приготовления к празднеству за­кипели с остервенением, и к воскресенью все потребное, чтобы Бог и попы были посрамлены окончательно, было вполне готово. Всю ночь накануне лил как из ведра ледя­ной дождь. Утром он перестал, но грязь была непролазная и дул свирепый ветер. Тем не менее, с раннего утра загро­хотали пушки, загремели барабаны, Париж стал высыпать на улицу…

 

XI

 

И было великое безобразие, а для Обри и великое му­чение, даже телесное. С раннего утра она, вместе с прочими «Обожателями Свободы», то есть с кордебалетом и хором, была уже в холодном соборе, репетировала. По том стали собираться «патриоты», прискакал озабочен­ный Шомет — и началось торжество. Потом — и все под стук пушек, пение, барабаны и шум толпы — четыре бо­сяка, ухмыляясь, подняли на свои дюжие плечи Обри вместе с ее троном и понесли, в сопутствии хора и кор­дебалета, пробиваясь сквозь толпу, сперва на площадь, «к народу», а затем в Конвент. И опять — давка, говор, крики, смех, остроты, а ноги чавкают по грязи, попада­ют в лужи, ветер рвет голубую мантию и красную шапоч­ку посиневшей Богини, кордебалет тоже стучит зубами в своих вздувающихся от ветра белых рубашечках, за­брызганных грязью, а сзади высоко качаются над толпой шесты, на которых надеты, для вящей потехи, золотое облачение и митра Парижского Архиепископа. А в Кон­венте — торжественный прием Богини всем «высоким собранием» во главе с президентом, который ее при­ветствует «как новое божество человечества», «заклю­чает от имени всего французского народа в объятия», возводит на трибуну и сажает рядом с собою… Тут бы, казалось, и конец. Но нет! Из Конвента Обри понесли, совершенно так же, как и принесли, назад, в собор! Во­образите себе хорошенько это новое путешествие и пе­речитайте затем стихотворное красноречие Беранже…

 

XII

 

Прошла революция, снова наступила Империя и снова Обри заставляла разом подниматься все бинокли и лор­неты при своем появлении на сцене. Звезда ее стояла вы­соко, время, молодость, успехи сделали прошлое дале­ким сном. Но вот однажды, в один из самых блестящих вечеров, в присутствии сомой Императрицы и ее Двора, но время апофеоза, которым оканчивалось «Возвраще­ние Улисса», в тот момент, когда Минерву-Обри медленно спускали с облаков на землю, «Слава» — я употреб­ляю театральный термин того времени — «Слава», на ко­торой восседала она, внезапно сорвалась и обрушилась… Когда-то Обри уступила однажды потребности любить, быть матерью — и стала ею. Теперь, после того, как ее, окровавленную и изувеченную, принесли в уборную и привели в чувство, первое, что слетело с ее губ, был крик: «Ради Бога, не пускайте ко мне Фанни, это испугает ее!» А затем она тотчас столп умолять сказать ей прав­ду: будет ли она в состоянии снова играть, если останется жива?

Нет, играть ей больше не пришлось. Всеми вскоре за­бытая, калека, обеспеченная только скудной пенсией, она повела грустную и однообразную жизнь в бедной и маленькой квартирке, с болезненной, медленно умираю­щей Фанни на руках, и жизнь эта, к несчастью, длилась еще много лет. Уличные певцы пели под ее окнами:

 

Je vous revois, et le temps rapide

Теrait ces yeux ou riaient les amours…

Resignez-vous: char, autel, fleurs, jeunesse,

Gloire, vertu, grandeur, espoir, fierte,

Tout a peri: vous n'etes pas deesse,

Deesse de la Liberte…[13]

 

Но знала ли она, что все это относится к ней? Нет, она даже этого не знала. Она знала только одно, знала и без Беранже: да, да, все прошло, все погибло, осталось действительно одно — покоряться судьбе да употреб­лять остаток сил на заботы о Фанни, на то, чтобы хоть как-нибудь обеспечить ее после своей смерти. Она вся­чески хлопотала об устройстве судьбы Фанни, писала завещание, прося добрых людей о ней да еще о своих похоронах, — о том, чтобы все было «прилично» и «что­бы поставили памятничек на ее могиле». И Бог дал ей под конец хотя и одно, но великое утешение: все-таки Фанни пережила ее, — Фанни успокоилась вот в этой са­мой могиле, что передо мною, через полтора месяца по­сле ее смерти…

А может быть, ей бы отраднее знать, умирая, что через полтора месяца она снова будет рядом — и уже навеки — со своею Фанни? Может быть, может быть… Что мы зна­ем? Что мы знаем, что мы понимаем, что мы можем!

 

XIII

 

Одно хорошо: от жизни человечества, от веков, поко­лений остается на земле только высокое, доброе и пре­красное, только это. Все злое, подлое и низкое, глупое в конце концов не оставляет следа: его нет, не видно. А что осталось, что есть? Лучшие страницы лучших книг, пре­дание о чести, о совести, о самопожертвовании, о благо­родных подвигах, чудесной песни и статуи, великие и святые могилы, греческие храмы, готические соборы, их райски-дивные цветные стекла, органные громы и жа­лобы. «Dies irae» и «Смертью смерть поправ»… Остался, есть и вовеки пребудет Тот, Кто, со креста любви и стра­дания, простирает своим убийцам объятия, осталась Она, Единая, Богиня богинь, Ее же благословенному царствию не будет конца.

 

16.V.24



[1] Рассказ напечатан полностью в «Литературном наследстве».

[2] после того, кок была свергнута бывшая Святая Дева (франц.).

[3] весьма скромна (франц.).

[4] это чудо природы (франц.).

[5] Неужели это ты? Ты, которую и видел столь прекрасной, ког­да толпа, окружив твою колесницу, приветствовала тебя, именуй той бессмертной, чье знамя развевалось в твоих руках? Ты шест­вовала, гордая нашим преклонением, нашими ликующими воз­гласами, гноим торжеством и своей красотой — да. тогда ты была богиней, Богиней Свободы! (франц. — Из стих. «Богиня».)

[6] в этом здании, прежде называвшемся архиепископским со­бором (франц.).

[7] поклонники Свободы (франц.).

[8] Сойди к нам, о Свобода, дочь Природы! (франц.)

[9] Неужели это вы? (франц. – Из стихотворения «Богиня»).

[10] Ты богиня, богиня Свободы! (франц. — Из стихотворения «Богиня»).

[11] Народ приветствовал се, нмвнуя бессмертной (франц. — Из стихотворения «Богиня»).

[12] чтобы усилить антипапистское движение (франц.).

[13] Я вновь увидел тебя, но быстротечное время погасило глаза, в которых некогда сияла любовь… Смирись: колесница и жертвенник, цисты и юность, слава, доблесть, величие, надежда, гор­дость — все погибло: ты уже не богиня, Богиня Свободы! (франц. — Из стихотворения «Богиня»).

 

 

Под Серпом и МолотомPermalink

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *